Пятница, 29.03.2024, 03:32
Мой сайт
Главная Регистрация Вход
Приветствую Вас, Гость · RSS
Меню сайта
Мини-чат
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Форма входа
 
Главная » 2014 » Июнь » 26 » Правил
13:31
 

Правил

«Уважаемый Владимир Владимирыч, пишу вам я, Васильцова Лидия Алексевна из села Заречье, Кабанский район, многодетная мать. Шесть детей у меня, а у вас законов таких нету, чтоб вы мне помощь нормальную выделяли. Мне вот лес не выделяют. А положено — триста кубов. Еще чо… Живем худо, не путем. Помогите, пожалуйста, сколько можете, а то как рыба об лед бьюся. Это ж сколько денег мне надо, чтоб дом обшить, баньку новую поставить. А так сгниет у меня баня до талого, и че я делать буду?»

Вокруг идеологии:

— И про квоту, — стучит желтым ногтем по табурету дядя Толя, — про квоту рыболовецкую напиши…

— Да не перебивай ты, Толя, едрит-мадрит! — прикрикивает Лида. — Мне ж тут на Путина надо шкуру свою надеть! А ты со своей квотой лезешь! Матерью шестерых детей быть хорошо, Владимир Владимирыч, ловко. А мне знашь как рожать еще охота — душа аж ноет! Пойду к соседке, понюхаю младенца — хоть успокоюсь. Я ж привыкла каждый год рожать. У меня организьм не отдыхает, получается. У меня инстинкт такой — еще охота. Но при наших условиях — сто сорок рублей на ребенка… Вы спросите: «А зачем ты столько рожала, дура?» А я ж верующая, аборты делать не могу. У меня и у матери много детей было. Я себе цель поставила. Как вам объяснить-то… Мои подруги и одноклассницы — спилися они. И мать с отцом мои пили. А я поставила себе цель: у меня будет много детей, я буду здоровый образ жизни с ними вести, буду рстить их и жить ради них. Я и чай приучила себя пить без сахара — думаю: себе положу, а малому не хватит. Все-таки вы сами по телевизору рожать просили. Вот я и рожала. Теперь вы элементарно наденьте на себя мою шкуру и недельку в моей шкуре-то поживите… Ну че, ловко я письмо Путину написала?

Реклама

На столе чугунок с недоеденной картошкой, прямо на клеенке тает слабосоленый омуль. Тускло горит лампа под низким потолком. С цыканьем бьются об нее мушиные тела. Приглушенный электрический свет проявляет на голубых стенах и беленой печи желтые пятна. Лида сидит на диване, болтая ногой. На Лиде джинсы, серая футболка, белые носки и большие резиновые сланцы.

— Ты пока там точку-то не ставь, — говорит Лида, и я ставлю многоточие. — Антонина, фельдшер-то, придет — у ней голова работает лучше моей, оконцовку допишет… Ой, спать пойду, — зевает она.

Дядя Толя поднимается из старого массивного кресла. Муж и жена выходят за порог времянки, боком прилепленной к низкой бане, и идут через темный двор к некрашеной избе, окна которой одеты в голубые наличники. С Байкала не ветром, а мороком приходит влажная прохлада.

***

— Ты не добирайся до всех титек-то! Мне оставь маленько! — Лида отталкивает от коровьего вымени теленка. — Иди! — толкает она в зад рыжую корову с белесыми отметинами на боках, та упирается задними копытами.

— Да ты че сегодня?! — Лида подталкивает сильней. — Это вот дурная корова, которую мне пособие дало. Видишь, как мучаюсь! Вышел закон по коровам — что положено многодеткам. Приехала в Кабанск, они говорят: «Вам корова не досталась. Нету коров». — «А где корова?» — «Улетела ваша корова». Потом снова приезжаю, заявление написала, дали. А она вон бешеная. Добро-то государство никогда не даст. Нам сказали: «Езжайте на пастбище и выбирайте». Толя поехал, выбрал самую смирную. А она в первый день чуть не поубивала всех. Подойдешь к ней, она хвост подымет, как скорпион. Злая, как собака. Да иди ты, кому сказала! — басом кричит Лида.

Корова, натужа шею, заходит в коровник. Лида накидывает ей на рога веревочную петлю, привязанную к столбу. Присев, кулаком сцеживает молоко из соска.

— Она аж задними копытами подскакивала. Бычилась, бычилась — и рог себе сломала. Потом телочку родила, я уже меньше стала бояться надевать на нее веревку. У них коровы телятся на пастбище, они теленка сразу отлучают и без коровы держат. Так они дикие вырастают, не знают ласки, только кнут. — Лида обхватывает кулаком второй сосок. — А комиссия ж приезжает каждый месяц, проверяют, не съела ли я теленка, доколупываются до меня. А потом туземцы дикие из города на Байкал приезжают, насерут, пакетов накидают и уезжают. А у коровы по природе такой язык — че на него попало, то она уже не выплюнет, глотает. У нас так в одиннадцатом году двух коров как ветром смело. Одна пришла из леса вечером, веселая такая, мы ей очисток дали. А утром захожу — она лежит там, видимо, с вечера сдохла. Мы мотоцикл подогнали, увезли ее в лес, перед тем как закопать, вскрыли, а там один голимый целлофан. Остались мы с одной телочкой. Прикинь, какая напасть была, — Лида переводит дух. — Ты че думаешь, я не вижу, что у них в администрации у всех в глазах написано: «На…я ты рожаешь, баба, когда знаешь, что цены так скачут?» Хочу — рожаю. Бог подает — беру. Будет забирать — буду отдавать.

Лает овчарка. Всхлипнув, ей подвывают два щенка. Девочка лет двенадцати втискивает в открытую калитку бидон и большой живот. Лида наливает ей молока.

— Это жизненное. Жиз-нен-ное, — говорит Лида, когда девочка уходит. — Ей двенадцать лет, а у ней уже брюхо на нос лезет. А сестра ее в тринадцать родила. Наши соседки. Маленькие, да удаленькие. Мать в свое время пропила их за бутылку. Мужики бутылку ей дают, она сразу добренькая такая, под них своих дочек лжит. Они вон на стройку к мужикам бегали — ночью в карты играли и детей делали. А мама пила всю ночь. Она им аборты делать не дает. Она же выжить этим хочет. У ней кредитов — мать моя женщина! Она водку пьет, а ребенок еешный родит и родовые получит. Она на одной дочке так и выехала — телевизор купила, стиральную машину. Эти девочки с десяти лет курят, водку пьют, с туристами по ночам на машине катаются. Это мать их во всем виновата, если б она их воспитывала… Меня каждый день били, но меня воспитали, и я не спилась и не с…лась. У них же, знаешь, цели никакой в жизни нету — у подружек моих, у одноклассниц. Их родители пили безбожно, они и ели-то раз в сутки. Одним в десять лет отец сам по пьяни целки сломал. Папа родной, ты прикинь! Им десять лет было. Я с ними в детстве на черемуху лазила. Да, вот так затащил и сломал. Так они потом с одиннадцати лет только успевали мужиков менять и сами в двенадцать порожали. Значит, понравилось. Если б не понравилось, за ум бы взялись, цель бы себе в жизни поставили. Мне же не понравилось, что мать моя пила, и я себе цель поставила, и меня уже ничем не переделаешь, не переубедишь. Я для того их и рожала один за одним, чтоб, как другие, не спиться, чтоб смысл жизни у меня был… Вот оно, сокровище мое…

На порог избы выходит девочка с такими светло-льняными волосами, что солнце съедает ей полмакушки. Но ярче всего в сегодняшнем утре сияет оранжевая крыша дацана. Стоит повернуться к нему, как натыкаешься на глаза — громадные, синие, неподвижно следящие за этим деревенским двором.

— Это глаза счастья, — говорит Лида. — Ихний лама так сказал.

— А наши люди деревенские — дико племя, — подает голос из времянки дядя Толя. Он уже расположился в своем кресле, курит, а утро ловит бликами его золотые зубы под седыми усами. — Жалуются: глаза смотрят на деревню. Да и пусть смотрят. Кому они мешають? Никому. Четыре года, как дацан тут построили, буддисты сюда ездют, и от них ни мусора, ни слова матерного. И опять же, ежели они мне ничего плохого не сделали, зачем я их буду всяко-разно поносить? Они местному населению и пользу приносят — кто картошечки им продаст, кто грибочков, а кто, как Лида, баню истопит.

«Спит девчонка одна, и ей снится, что не хочет…» — раздается из Лидиного телефона.

— Че? — берет она трубку. — Где я тебе размен возьму? Где? Иди, забирай свою тыщу!.. Васька звонил, — говорит она, — брат. Только у него все зажило, он опять заново — на водку ему надо. Он деньги свои у меня оставлял. Я сказала, пусть приходит, забирает… Марина, Зойка, Катька, дуйте в магазин за помидорами! Скоро Москва обедать придет! Настена, чай вскипяти, стаканы помой. Антоха, воды в чашу накачай!

Вздохнув, мальчик двенадцати лет, только присевший с булкой на диван, встает и, тяжело волоча ноги, выходит из времянки, аккуратно и даже с опаской обходя табурет, стоящий перед креслом. На табурете мокрый ковш и жестянка, в которой дядя Толя один за другим давит головки окурков. Входящая со двора Лида спотыкается о табуретку, ее сланец улетает во двор.

— Едрит-мадрит! — басом кричит она. — Понаставил свои заграждения и сидит тут, как султан!

Дядя Толя, кряхтя, встает, оглядывается и хватает с табурета ковш.

«Да у нас браконьеров — целая де-ревня! — не успо­каива­ется Лида. — А с городу их сколько пона-ехало! И рыбачат они смело, и за раз сто тыщ делают. Вон себе богатых домов понастроили. А нам как выживать, Толя?!»

— Кого-то, кого-то я действительно скараулю! — ругается он. — И надену вот этот ковш кому-то на голову! Сколько раз говорил: попили — вешайте на гвоздок! Специально же гвоздок прибил.

***

Дверь бани плотно прихлопнута. Из щелей лезет тепло и запах гнилого дерева. Буддисты уже моются. Перед срубом на низком табурете сидит высокий мужчина и ковыряется замасленными руками во внутренностях мотоцикла.

Стол во времянке отодвинут от стены. На липкой клеенке — чугунок с картошкой, тарелка с творогом, хлеб, россыпь кедровых орехов и несколько запеченных омулей, посаженных на широкие деревяшки.

— А то звонят мне из соцзащиты: «Лидия Алексевна, приедьте, мы вам тыщу рублей выделяем на школу», — рассказывает Лида московским буддистам. — А я спрашиваю: «На одного или на троих? На одного? Тогда возьмите их себе, я их только на дорогу прокатаю».

— Нынче-то я на бане и на обедах заработала, — продолжает она, пока буддисты отламывают пальцами омулей, у которых под прокопченной начерно кожей оказывается белое рассыпчатое мясо. — И в прошлом году заработала, у меня аж на зиму осталось два мешка муки взять и двадцать пять килограммов сахара. А этой зимой хоть собак ешь. Занимать будем. А я ж еще по кредиту не рассчиталась. Всю зиму крутилась, как белка в колесе: продукты мне надо, а кредитов никто не дает. Приезжаю в Селенгу, в экспресс-банк. Думаю, сейчас сто тыщ возьму, все долги покрою, новый телевизор куплю, книги детям в школу куплю. Так я мечтала. Туда приезжаю, они мой паспорт смотрят: «Ой! — Лида закрывает рот рукой. — Мы вам отказываем в кредите. У вас шесть детей и минимум дохода на ребенка в месяц — тыща, а должно быть семь тыщ шестьсот». Наотрез они мне отказали. А я даже зайцем ездила к ним, на автобус денег не было. Потом дали мне в «Белом барсе». Двадцать шестьсот взяла, тридцать буду выплачивать. Я даже насчет этого Путину письмо пишу, вон Маринку себе из Москвы выписала, она мне писать помогает. Я патриарху-то Кириллу уже написала. Мне сказали, он с Путиным кофе пьет, — думаю, пусть передаст. А он ихнего отца Сергия из Иркутска сюда прислал.

— А у нас света не было в тот день, — подает из кресла голос Толя, придавливая в жестянке очередной окурок. — Он машину где-то оставил и пешком дошел. Дверь открывает, ничего толком не увидел, а говорит: «У нас люди еще хуже живут!» Развернулся и уехал. И все. Так и что толку им писать?

— Ничего, — поднимается из-за стола буддист. — Патриарх не помог, зато Будда помог — построил тут дацан.

— Ой, долго я кричала, помощи кликала, — говорит Лида. — И, наверное, мой крик довел вас до меня… А этому по фигу, — набрасывается она на дядю Толю. Тот отворачивается и, вздохнув затяжкой табака, смотрит на двор. — Он как в уши наушники втыкат — и все, ничего слышать не хочет! — прикрикивает Лида.

— Ну нету, Лида, работы, ну не-ту! — мычит он, приложив руки к груди.

— Другие хоть браконьерят! Этот нет! Боится он! Ходит — еле ноги таскает! Мне что теперь, Толя, ходить тебя продавать?

— Так Ли-и-да! Как я пойду в море без ли-цен-зии? Ну как? Я ж тебя почему просил: «Напиши Путину про квоту», — он снова стучит пальцем по табурету. — Чтоб хоть на летний период дали. Чтоб детей прокормить — вышел, не наглея, маленько рыбки поймал. А сейчас это называется браконьерством.

— Да у нас браконьеров — целая деревня! — не успокаивается Лида. — А с городу их сколько понаехало! И рыбачат они смело, и за раз сто тыщ делают. Вон себе богатых домов понастроили. А нам как выживать, Толя?!

— Ить! — дядя Толя машет и отворачивается ко двору. Оттуда из-за мотоцикла его встречают колючие глаза Павла, Лидиного брата. А ему в спину с дацана через забор смотрят счастливые глаза Будды.

Одних буддистов за столом сменяют другие, только что вышедшие из бани. У одного на голове дыбом стоящий ежик коротких волос. У второго в ухе серьга, по спине шершавятся дреды. Своими распаренными пальцами они погружаются в белое мясо омулей.

***

В сенях стоит дядя Толя с ремнем в руках и, уперев руки в бока, смотрит сверху вниз на Кольку, Зою и Катю. Здесь же двадцатилетняя девушка в широких буддистских штанах. Взгляд дяди Толи останавливается на Колькиной голове. Колька начинает всхлипывать. По зеркальной двери желтого шифоньера расходятся трещины.

— Это… не… я… — шепчет Колька. — Это Танька Зойку толкнула… А Зойка на меня…

— Сейчас надаю кому-то по сраке! — объявляет дядя Толя, и девочки, надувшись, беззвучно плачут.

— Сумасшедшие! — кричит Лида, оттесняя Зою и Катю к выходу. — Вот я в баню зайду, отлуплю вас голых! Настя, иди чашу в бане долей! Зоя, солнышко ты мое ненаглядное, почему твои сланцы-засранцы на пороге стоят?! Иди, убери!

У разбитого зеркала остаются только Колька и буддистка. Дядя Толя взглядом примеривается к ремню и Колькиному заду. Обхватив голову испачканными в смоле руками, Колька трет обе свои макушки.

— Это не я… Пап, это не я…

— Я знаю, сына, что не ты, — спокойно говорит дядя Толя. — Чуть напрасно тебе по сраке не надавал. У Татьяны, у ней еще у самой детство в заднице играет.

— Нельзя зеркало бить, — говорит Лида. — Бабушка старенька говорила: три полоски — три несчастья.

— Да не будет ничего, — говорит Татьяна.

«Спит девчонка одна и…» — Лида выхватывает из штанов телефон и кричит в трубку:

— Ефимка, ты мне завтра придешь, зеркало поставишь? У нас одно старое в кладовке стоит. А то у Толи же руки под хрен заточены! Он не может даже палку приколотить! Способности у него такой нету!

На небо выходит бесформенная белесая луна, похожая на растекшуюся каплю молока. Мухи уже заняли свое место на печке. Лида сидит на диване, прихлебывая густой чай из кружки, в которую она сложила все испитые пакетики.

— Если честно, — говорит она, — я шестерых родила и не поняла, что такое роды. Я их легко рожала. Натужилась — и все. Вот с Катькой только увезли меня, Толя еще не успел до коровы дойти, а я уже ему звоню: «Все, Толя, Катю уже родила в машине, пуповину уже перевязывают». Я как мать. Моя мать тоже рожала много нас и быстро… Я в детстве-то повидала всякое. Вон все детство в стоптанных сапогах проходила, у меня с тех пор пальцы все загнуты. Ну, так ты в стоптанных-то малых сапогах всю жизнь походи… Корову с десяти лет доила. Парней-то много было, шесть человек, я — старшая, ходила за ими, пока они покос делали.

Но мать обшивала меня, она любила перешивать. Рваные-то мы не ходили — обшитые, чистенькие, бравенькие. Тока она меня хуже мужика била. Так я на черемуху лазила. Приду — задница вся рваная. Она меня даже на цепь садила, чтоб я никуда не убегала. И я по ограде весь день на цепи, как собака, ходила. А один раз я подругу пригласила к себе, ну, похвастала, что мать аванец получила. А мать сама в это время у бабы Иры картошку копала. Ну, я, как добрый человек, подругу проводила, дом замкнула, вечером приходим — денег нет. Я никогда не забуду, как мать меня в грязи топтала. У нас возле зимовья лужа была, вот она меня в ней и топтала, прямо мордой…

Била меня сильно. А тут бабушка приехала, за ограду заходит, а там мать меня х…чит. Бабушка меня забрала, на неделю в Селенгу увезла. Она меня любила… А мать у нас болела. У ней красна бабочка была, это рак крови. Она заживо сгнила. Вот Толя ее в морге одевал, вообще все гнилое было — сиськи-письки, все. Мать бы водку не пила, лечилась бы, может, еще б жила. Мы ее столько упрашивали лечиться, да где ж она поедет. Она лучше к соседке да рюмочку-вторую. Но вот умерла она, Антону еще года не было. Она знашь сколько перемучилась, стонала в основном…

Пока Лида говорит, за окном чернеет, баня за стенкой остывает. Холод приходит с Байкала. Стынет «непошуруженная» печка. Мухи слетают с нее, кружат над столом, где по-прежнему тающий омуль и картошка в сковороде. Они, жужжа, ищут теплое место, бьются о лампу, не умирают и продолжают кружить под низким темным потолком.

— У меня брат был — потерялся, уже шестой год его нет. Один раз в жизни я купила себе парку. Ну, куртку с двойным воротником. У меня не было ничего, я купила себе один раз в жизни, на родовые. Ну, еще домой продукты — муки, мешок рыбы, думала, братья посолят на всех. Но так получилось, что мать, отец, Леха — все выпивали, а я спальню заняла с сыном.

Мужа первого посадили у меня в тюрьму, Антонова отца. Ну, до такой степени получилось у нас — брат мне голову пробил, — с обидой говорит Лида. — Псих. Начал заступаться за Ваську, что я куртку ему не даю. А я на своем стою: не дам. Ну, они взяли доску тяжелую и ей пробили мне голову. Что я у них живу и не даю им пользоваться своими вещами. Васька самый первый зачинщик был. Ему надо было куртку, он раззудил мать и брата Алеху. И все — вон шрам до сих пор не зарастает.

Я переехала сразу в зимовьюшку с сыном, без куска хлеба. Ничего мне не дали — ни муки, хотя я сама ее покупала. А дров нету. Ну, я брала топор у соседей, брала телегу и ходила в лес, возила себе дрова. Поленницы три-четыре навозила на зиму. Потом вон Толя стал подхаживать, где-то ночью принесет булку хлеба — на крышу положит, где-то банку варенья. Первый раз в жизни у меня было платье коричневое, так оно мне понравилось сильно. До лучших времен оставалось. На похороны одели мать в него, Толе пришлось одевать. И вот моя жизнь — что было, то раздала. Сейчас себе ничего не покупаю. Да что говорить? Я себе сэкономить — лифчик купить не могу. И я себе цель поставила: такое детство я своим детям не покажу.

Это хорошо, что из дацана в баню идут, я и им пожрать готовлю. Они мне пакеты несут: Лида, постирай. Я включаю машинку. Они мне сто писят рублей плтят. А Толя-то старый, ему писят один год. А отец как умирал… тоже от рака гортани. Пить не надо было. Я с ним сидела. Прибежала домой, прибралась и как почувствовала — сразу назад побежала. Прихожу, папка лежит, на меня смотрит: «Прости меня, Лида…» — «Да ладно, че там еще? Прощаю». Парни ушли на крыльцо курить. Я сижу: тут кресло, там кровать — вот так вот. Я из кресла смотрю на него, он: крх, крх, крх — и все, воздух ушел. Я ему быстро шею тру — пульса нет.

И так браво у меня получилось все организовать: за два часа он уже в гробу лежал. Я тебя к родственникам-то на кладбище свожу — к матери, к отцу, брат у меня там лежит, белобрысенький такой, тоже от водки умер. И маленький братишка бравенький… А я в избе сидела, смотрела на папку… А я что на мать, что на отца всегда в гробу смотрела, и так мне казалось, что он тоже смотрит и дышит.

У меня ж мания — я как впялюсь и сижу. Олежку, другого брата, тоже так похоронила. Он в Оймуре жил, бабенка у него была такая не ахти. От водки у него сердце остановилось. А у меня Зоя маленькая была, я ее на Толю оставила. Большого моста тогда не было, пурга, я на лодке добиралась, лед разбивала. Приехала, а его менты уже в морг увезли. Просто сердце остановилось — не опохмелился. А так, может, и жив был бы до сих пор. Ему тридцать было. К мужикам побежала: пожалуйста, дайте досок гроб сделать! Я им две бутылки купила. Упросила. В гроб его переложили, я венки купила, в магазине залезла в долг: «Вы уж выручите!» Расписку написала. Помаленьку собрали его. Всю ночь я возле него просидела, компрессы ему делала: тряпку водкой мочила и на лицо ложила. И он у меня утром как живой был. Красоту наводила — они ж от водки синеют.

А Ефимка-то у меня бравенький, а Пашка еще красивше, только у него тоже красна бабочка начинается. А зимой я их кормлю — у меня шесть шкетов, а кормлю я. Сейчас у них рыбалка, водка, деньги, летом я им не нужна. Ну не нужна я им! — кричит Лида. — А Антонова отца похоронили как неизвестного. Как бомжа. У меня брат потерялся, я пошла на брата в розыск подавать и заодно на алименты подала. И мне по брату отказ пришел. А этого искали и в оконцовке нашли. Фотки мне показали, я по наколкам его узнала. А так у него нос один был размякший, потому что умер зимой, бомж и пять месяцев пролежал мордой в снег. Вот теперь Антон пенсию на него получает — пять шестьсот. На это и живем. А теперь вставай, пойдем, я тебя научу ссать во дворе.

— Лида, а тебе сколько лет?

— Тридцать четыре.

***

В избе сонное дыхание перебивает и усиливает кисловатый запах, идущий из-под полов. За перегородкой неубранная родительская кровать. К ней боком приставлена детская, сколоченная из крашеных реек. Из-под цветного одеяла торчат две Колькины макушки. В самой большой комнате два кресла, диван. На нем, отвернувшись к спинке, спит Антон. Фиолетовые занавески закрывают проход в другую комнату, последнюю. Там Настя и Зоя спят на диване. Простыня задралась, показывая детские пятки и продранную обивку. Настя накрылась с головой. В креслах, стоящих к дивану впритык и не оставляющих в комнате больше места, спят Катя и Саша.

Выхожу, никого не будя. Крапает. Забытая на уличном столе трехлитровая банка молока собирает мелкие капли. Мокнут за забором и счастливые глаза Будды.

— Понятно-понятно, — во времянке дядя Толя из своего кресла продолжает начатый без меня разговор с Татьяной. — Мир-то изменился, но мы все-таки живем в это время в этом месте — в глубинке, и надо делать то, что надо, а не то, что тебе хочется. Вот ваш лам, — дядя Толя делает ударение на последний слог, — вчера весь день прорычал: «Р-р-р-р, р-р-р». А Зоя спрашивает: «Папа, это медведь?» И получается, ни об чем у ламы этого печали нету. Получается, работа у этого ламы такая — весь день медведем рычать. А смысл?

— Это он мантры читает, — говорит Татьяна.

— Вот раньше говорили, что религия — опиум для народа, а теперь я смело могу сказать, что буддизьм — опиум для народа… У нас Колька-алкоголик тоже, как напьется, ой-й… всю ночь под окном рычит. И пока водка в магазине не кончится, так и будет рычать. Вот я и спрашиваю: разница в чем у буддизьма и алкоголизьма?

— Это ритуальная часть. Вам не понять, — спокойным голосом отвечает Татьяна.

— Это он вас что, Татьян, учит медведями орать? — не успокаивается дядя Толя.

— Там говорится, что если будешь просто молиться, картошка у тебя не вырастет, — с преувеличенным спокойствием отвечает Татьяна. — Нужно ее посадить, поливать, только потом она вырастет. Говорится: все, что с нами происходит — все наши беды, наши страдания, — мы сами посеяли причину этих бед.

— Подожди-подожди. Согласен… Но опять же… зачем ламе сидеть рычать о том, что картошка у тебя не вырастет, если ты ее не посадила, когда ты сама об этом знаешь?

— Он учит любви, состраданию, развитию ума…

— Подожди-подожди, развитию ума, ты говоришь, но ты не выглядишь умной… — подводит итог дядя Толя, и лицо Татьяны напрягается в смиренном выражении. — Ежели вот Колька по жизни дурак, — продолжает дядя Толя, — сколько ни рычи, ума у него в голове не прибавится.

— В учении говорится, надо любить землю, растения, — говорит Татьяна.

— Да согласен я, согласен. Да тока ж люди сами себя и то не любят! Себя не лю-бят! — дядя Толя тянет гласные, чтоб припасть на какую-нибудь согласную. — И я тебе вот че скажу: ты была христианкой и приняла буддистскую веру — это ладно, каждому свое. Но! Маленькое но! Вот ты сидишь, ламу своего слушаешь, а у тебя в душе все равно свой бог! Лам, — постоянно ударяет на последний слог дядя Толя, — верит в своёго. А ты — в своёго. И другого нету! Ну не-ту… И каждый поклоняется своёму богу. Не еешному, — тыкает он в меня пальцем, — и не евошному, — тыкает он в Антона, — а своёму. Вот Зоя сидит, да я без всякого буддизьма ей скажу: «Зоя, вот так вот и вот так делать не нужно». Вот про че я говорю.

— А у вас церковь в деревне есть? — спрашиваю я.

— В шестидесяти километрах отсюда. Но ежели мне надо, я сел да поехал.

***

Весь день идет дождь. Вечером в бане домываются последние буддисты. Дядя Толя уходит калымить, прихватив с собой Антона. Дети смотрят мультики. Настя моет полы и посуду. Из города звонит Лида: она промокла под дождем и до завтра не вернется. Возвращаются из леса коровы. Милка бычится и не дает накинуть на себя веревку. Настя от страха залезает на забор. Краснуха «спускает» всего два литра молока, а должна четыре.

Возвращается дядя Толя, он копал землю для фундамента московского буддиста, купившего землю поблизости. Антон носил мешки. На ужин — комкистое пюре, по стакану молока и по две сосиски.

— А почему они пьют… — дядя Толя разводит руками, услышав, как в ночи поблизости матюкается Колька-алкоголик. — Я сам пил, очень много пил. И я тебе скажу, что человек пьет оттого, что тупая мысль его сбивает: выпить надо. А ежели ты себе в голову мысль вбил, то обязательно это сделаешь.

— А почему не вбить другую?

— А после этого другая, ты понимаешь, не идет. Вот я со вчера вбил, допустим, что мне на покос надо ехать, и я все равно поеду. Да, надо вбить себе с вечера план задания. А назавтра встал и уже стараешься этого придерживаться. А бывает, что завтра никакой работы не предвидится. Встал, а делать-то нечего. И, понимаешь, выпил, кха-кха-кха, — дядя Толя то ли кашляет, то ли плачет. — И все, ежели выпил, то все ему безразлично. Ему надо напиться и догнаться.

***

Ухватившись за лямки большой клетчатой сумки, Лида несет ее боком, подталкивая ногами. Дядя Толя тащит еще две.

— В одной — это все только канцелярия, — задыхаясь, говорит Лида. — А теперь будем пояса узлами завязывать, — она ставит сумку на середину залы.

Дети окружают ее. Лида расстегивает молнию на сумке. Антон стоит дальше всех, заложив большие руки за спину.

— Зоя, это тебе в школу, — Лида вынимает белую блузку и передает Зое. — Тихо! Я тебе сейчас еще достану кое-че. Саша, не трогай это! А это тетради, это пластилин. Коля, сейчас и до тебя дойду, — Лиду трясет. — Настя, это тебе, моя хорошая. Порадовала я вас? Катька, меряй, тебе туфли. Снимай это барахло. А это, Настя, тебе сумка новая — на первое время. Зоинька, тебе сапожки. Антон, а ты че, думаешь, тебе, что ли, нет ничего? Носок тока грязный сыми. Вот кроссовки — это тебе. Толя, тебе, думаешь, ниче не привезла? Вот тебе куртка, меряй. А это, Антоша, костюм брючный — тебе. Зоя, а это тебе продолжение. Зойка, новые туфли у тебя в школу — о-бал-деть! Ты че такая наглая, Зойка? Теперь будешь в школу красивая ходить. Чтоб не говорили: «Васильцовы, эта нищета, ничего не может купить». Красивые у меня будете! И не хуже других!

Желтый свет заходит в окно через желтые занавески, ныряет в раскрытые сумки. На пороге, не заходя в комнату, стоят бледные соседские дети четырех и пяти лет. Тянут шеи, чтобы увидеть содержимое сумок. Дядя Толя в новой куртке подходит к Антону, наклоняется и щупает носок новых кроссовок.

— Не, не малы… — тихо говорит Антон.

Настя и Катя надевают пуховики. Разглядывают блестящие бляшки на туфлях Зои. Лида продолжает задыхаться.

— А мне врач сказала, — Лида за столом прихлебывает чай из кружки. — «У тебя кистозы уже на обоих яишниках». А я спрашиваю: «Раков, ниче такого нету?» Она говорит: «Нет, все чисто у тебя»… Паш, пошуружи печку, — просит Лида.

***

— Лида, не то. Уже не то, — Антонина — фельдшер, светловолосая женщина с широким лицом — нюхает омуля.

— На столе с вечера забыли, — отвечает Лида. — Я тебе сейчас нового отковыряю, он мерзлый.

— А этого отвари, — говорит Антонина, когда Лида возвращается с мороженым омулем. Она кладет его на клеенку и, надавливая на спинку ножа запястьем, разрезает. — Васька у меня сегодня был. И Ефим. Я говорю: «Пойдем, Вася, в больницу», — а они с бутылкой.

— У него тока зажило, и он опять заново.

— Толя вчера калымил… А сколько заплатит, не поинтересовался. Копейки ему опять дадут. А я считаю… — она сгрызает сине-розовое мясо с рыбьей кости, — что человеческий труд достойно должен быть оценен. И Толе это сказала. Московские приезжают, землю нашу покупают и нанимают деревенских за копейки.

— Я че, Тонь, Путину же все многодетки со всей страны пишут. Хочу, чтоб он именно на мое письмо внимание обратил. Ты мне помоги оконцовку-то написать.

— Пиши, что тут предвзятое отношение к таким семьям — за спиной говорят: «Когда рожала, она о чем думала?» У людей жалости нет, сострадания. Но ничего, будет день, и они поймут. Как она их, бедная, рстит. И добавь, что на сегодняшний день ты, Лида, решаешь государственную программу по повышению генофонда России. Что ты — героиня, Лида. Потому что, чтоб шестерых в наше время родить, надо на такое отважиться. Но я тебе сказала, Лида: все, хватит. Еще одного твой организм не выдержит… Но я б на твоем месте, Лида, на Путина не рассчитывала. На себя только рассчитывай.

— А может, рискнуть? — неуверенно спрашивает Лида. — А то ведь начнется зима — и все, гуляй, Вася.

— Она тебе рассказывала, что в прошлом году хотела повеситься? — Антонина сбрасывает обглоданную кость в кучу мусора у печи. Туда пулей бросается кот и осторожно вытаскивает из кучи рыбий хребет. Слышно, как его зубы переламывают хрящи.

— А у меня выхода другого не было. Я думала, дети хоть пенсию на меня будут получать, — говорит Лида.

— Это аффект от безысходности, — говорит фельдшер. — Человек не подумал на год вперед, хочет проблему решить за минуту. В таких случаях хорошо, когда есть к кому прийти. Я как батюшка у них.

Во времянку врывается девушка с одутловатым лицом. Обесцвеченные волосы свисают у нее по плечам. На ней ярко-розовые кроссовки, под курткой черная футболка с белым зайцем. На животе написано: «Любимый зайка».

— У него… — всхлипывает она. — Рвет его!

Антонина, отложив кусок рыбы и вытерев языком зубы под верхней губой, встает. Входит дядя Толя. Девушка нетерпеливо всплескивает руками.

— Он вроде пытался отрезвиться в эти выходные, и вроде все нормально… А у него, когда все проходит, то ли сердце останавливается, то ли че. Он вечером сходил в баню, у него начало все неметь, мы ему рюмку дали.

— А чего рюмку давать? — строго спрашивает Антонина. — Надо было в больницу везти, чтоб прокапали, и все.

— Ну, понятное дело! — кричит девушка и, как будто не сумев выразить все словами, закатывается громким рыданием. — Как его сейчас довезти?! А сейчас у вас никакого укола нету?

— Чтоб не плакать, — жестко говорит Антонина, — не надо наливать.

— Давайте без вот этого сейчас! — кричит девушка. — Я сама знаю, что мне делать!

— А вот так мне говорить нельзя.

— Короче, поехали мы отсюда! — девушка разворачивается.

— Толь, свози Тоню к ним, — просит Лида. — Она еще молодая, не понимает, чего говорит.

Через полчаса Антонина возвращается.

— В больницу его увезли, — говорит она. — Он злой был, что я его разбудила. Обещал вернуться и меня повидать. Я уже психологию этих людей знаю.

***

Дядя Толя останавливает машину возле железной ограды, отодвинутой в лесную зеленую темноту. Бряцает ключом в замке. Войдя в калитку, мы оказываемся в пестром круге, где каждую могилу одевают венки из пластмассовой хвои.

— А вот это мать моя, — говорит Лида, останавливаясь у своих крестов. С одного смотрит взрослая Настя. — Да, Настька — вылитая моя мать. А вот это отец мой… — показывает она на фото мужчины, похожего на саму Лиду, на Павла и на Сашку. — А это братик мой, девять месяцев ему было, — она показывает на трапецию, где в штырь для звездочки воткнута пластмассовая, потрескавшаяся от жары, дождей и снегов лисичка. Она смотрит на нас синими, как у Будды на дацане, глазами. — А там двоюродный брат, — идет дальше Лида, — он повешался.

— А вот тут могила-то пустая, — говорит Тоня, показывая на крест. — Байкал есть Байкал. Как пойдет сарма — вода летит в воздухе, лодки переворачиваются, а через двадцать минут тишина. Но и этого хватает, чтобы погибло много людей. Но мужики-то по пьяни все выдерживают. Большой оброк Байкал себе берет. Ладно… у покойников свои дела, пора нам и честь знать. Они сейчас нас пришли, встретили, но и им бежать надо, — говорит Антонина, и дядя Толя, бряцая ключами, направляется к калитке.

Выходя, я бросаю последний взгляд на этот маленький город мертвых, молодых и стариков, обставленный так пестро, так уютно и так красиво, как никогда не была обставлена их жизнь в этой рыбацкой деревне.

*** 

Понедельник. Десять часов утра. Сельская администрация. Зоя в нарядных бантах держит меня за руку.

— Виктор Филиппыч, Васильцова журналистку привела! — кричит женский голос из кабинета. — Журналистка спрашивает, из каких расчетов мы Васильцовой тысячу рублей помощи выделили на сборы детей в школу!

В коридоре появляется мужчина с набрякшим застойной кровью носом, изъеденным сизыми прожилками. Его блестящие, толстые, как серебряные иголки, волосы зачесаны назад. Он в темном костюме.

— Мы из резервного фонда выделяем, — говорит он. — В нем у нас всего десять тысяч на поселение — бюджет мал. У нас сейчас на лечение одного ребенка ушло, на венки траурные уходит. У нас тут не одна Лида живет.

Лида стоит в сторонке и то шмыгает носом, вытирая его тыльной стороной ладони, то приглаживает короткие рыжие волосы. Зоя улыбается.

— У меня собственно дохода — всего миллион семьсот, — продолжает мужчина. — И дотаций из республики примерно столько же. У нас районная администрация. А есть опека и попечительство. У нас нет полномочий помогать этой семье, но мы можем поехать посмотреть, как они живут… — хитро продолжает он и, прищурившись, смотрит на Лиду. Лида опускает руку. — И если содержание детей плохое, мы пишем, и… — он снова делает паузу, — там уже опека лишает их детей, — договаривает он. Лида белеет.

— То есть, если я вас правильно понимаю, — говорю я, — у вас нет полномочий помочь этой семье, но есть полномочия сделать так, чтобы у них изъяли детей?

Мужчина улыбается. Лида хватает Зою за руку и выводит из здания администрации.

— Тоня, ну его, не буду письмо Путину писать, — говорит она вечером, сидя за столом во времянке. — Сплочатся они все против меня, что я жалуюсь. Детей отымут.

— А я тебе говорила, Лида, — спокойно говорит фельдшер, — рассчитывай только на себя.

Давя на нож, Антонина режет омуля, приговаривая, что им не дают лицензию на рыболовство, а рыба у них в крови. Рыба и водка. И еще неизвестно, кто кого убьет — человек Байкал или Байкал человека через водку, добытую с продажи омулей. От омуля сладко пахнет водкой.

В избе темно. Дети спят. Баня холодная, напоминает о себе только запахом мыла и гнильцы. В темноте крадется кошка, волоча раздутый живот. Тихо. Сегодня не рычит даже Колька-алкоголик. Это пространство с приткнутыми друг к другу домами — то ли из-за высоких деревьев, а может, из-за тусклости северных красок — кажется пустым. На небе над избой собирается россыпь звезд — блестящих, как бляшки, позавчера отвалившиеся с Зойкиных туфель, как омулевая чешуя. Деревня погружается в ночь. А полная, будто беременная, луна выбрасывает сверху луч молочного света в счастливые глаза Будды, и всю ночь двор, изба и времянка завороженно смотрят в них.

Просмотров: 282 | Добавил: nother | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Copyright MyCorp © 2024
Поиск
Календарь
«  Июнь 2014  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
30
Архив записей
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Создать бесплатный сайт с uCoz